Ефим Водонос: «Последний меньшевик»

Как-то совпали события, разбудившие

память. Позвонил однажды человек, которого я так и не смог вспомнить, приглашая в Дрезден с рассказами о Радищевском музее в каком-то тамошнем русско-немецко-еврейском обществе, отделившемся от конфессиональных общин выходцев из СССР. Напоминал, что когда-то встречались мы с ним у Саши Хайкова. Саша давно уже добровольно покинул этот мир и, естественно, разъяснить мне что-либо не может. Но память всколыхнулась, и как-то отчётливее стали встречи с Хайковым – и в компаниях, и в Научке, и у него дома, и в больнице, где он оказался со сломанной рукой.

А тут Геля Ступина сбросила мне на компьюшку переснятый чуть ли не Серёжей Мезиным текст «Последний меньшевик» – изданные в Израиле воспоминания Гольца. Книгу он брал у Толи Авруса. Потом выяснилось, что такая была и в библиотеке синагоги, но «зажал» её надолго зануда и прохиндей Юлий Песиков. С первых же страниц вспомнился и автор её: этого крепкого и чуть ироничного старика я неоднократно встречал в конце 1960-х в Саратове. А познакомились случайно на квартире всё у того же у Саши Хайкова.

Не помню, зачем я пришёл к нему, кажется, отдавал какую-то книгу. У него сидел достаточно бодрый пожилой еврей, просматривая какие-то старые географические карты.

- Ну, вот: ещё один марксист пришёл!» – насмешливо приветствовал меня Саша.

- Марксист, но не ленинец, – в тон ему отвечал я. Старик удивлённо поднял брови:

- А что, сохранились ещё и такие? – неожиданно спросил он.

Довольно резво изложил ему неприемлемость для меня тезиса о возможной победе социализма в одной отдельно взятой стране, да ещё не самой развитой, опутанной пережитками военного феодализма. То есть, отрицал возможность национального, а не универсального социализма. Из этого и выводил понятие государственного монополизма или (согласно самому Карлу Марксу) «казарменного социализма». Что и получилось по слову его.

Старик саркастически улыбался. От его пристального и цепкого взгляда, казалось, невозможно было укрыться. Да я и не стремился к тому. Мне и тогда казалось, что теоретически Ильич, конечно же, прекрасно понимал отсутствие социально-исторических предпосылок построения якобы возможного реального социализма в недостаточно развитой и опутанной военно-феодальными отношениями многоплеменной и насквозь прогнившей бюрократической деспотии, но его охватило нетерпение при виде разваливающейся власти. Казалось, что она сама падает в руки, а о кровавых последствиях он не слишком задумывался. Или они его не очень-то и пугали: такого чудовищного размаха гражданской резни, думаю я, предвидеть тогда никто не мог.

Подобные разговоры не велись в те годы в присутствии незнакомых людей, но это был сашин гость, и сам Саша репликой своей как бы провоцировал и разрешал подобный ответ. Да и вопрос старика, а особенно ироническая интонация его, невольно располагали к откровенности.

Он спросил о моей профессии и как-то слегка насмешливо заметил, что «работникам идеологического фронта» следует быть осторожнее на поворотах и попридержать язык за зубами, как, впрочем, и работникам всех прочих «фронтов». Спросил откуда я родом. Узнав, что с Украины, поинтересовался, как уцелели в войну. Услышав, что оказались в Киргизии, стал жадно расспрашивать о тамошней жизни, но что я трёхлеткой-четырёхлеткой мог запомнить? Только по рассказам матери и старшего брата. Старик сразу заскучал. Он явно знал гораздо больше моего. Они с Сашей поговорили о каком-то готовящемся сборище географов, и Гольц, захватив какие-то книги и карты, ушёл.

Саша рассказал мне, что пружинистый этот старикан – бывший саратовский меньшевик, много отсидевший в тюрьмах и ссылках, что он известный учёный, член Географического общества и как-то связан с нашим университетом. Мне было досадно, что поговорить с ним обо всём этом так не пришлось: намечался в брежневскую эпоху поворот к сталинизму, и судьбы подобных людей становились особенно интересными. Ведь никто из нас, «засветившихся» хоть немного в годы пресловутой хрущёвской «оттепели», в пору вновь начинавшихся «похолоданий» ни от чего не был, увы, гарантирован.

Чего стоил хотя бы настойчивый совет Васи Васькина (сына начальника большого серого дома на Дзержинской) уехать мне подальше из Саратова. Генеральский отпрыск что-то такое знал, о чём говорить, видимо, не полагалось. Неслучайно же, он как-то сказал мне ещё в студенчестве нашем (на стройке в Балаково, где мы и познакомились), что на истфаке опасно быть не только инакомыслящим, но и просто мыслящим. Летом 1961 года это вызывало во мне сомнения. А во второй половине 1960-х, пожалуй, склонен был с ним согласиться.

Но чего было опасаться ему? Не знаю, то ли он и впрямь почему-то симпатизировал мне, то ли одолевало его досужее любопытство к особям иного склада ума, иного характера, иной нормы жизненного поведения. Мы беседовали с ним достаточно откровенно (по трезвой!!!), и никаких ощутимых последствий для меня это не имело. Может, в ведомстве его папаши мой образ мышления был уже известен, а возможно, Вася и не собирался посильно помогать им в чём бы то ни было. Что ни говори, а был он историком и, думаю, знал немало деятелей, навеки опозоренных подобной помощью.

Со стариком я столкнулся снова месяц спустя на улице, где-то около драмтеатра. Он сразу узнал меня. Спросил, как дела, живы ли родители, не укоротил ли я свой язык? Я не скрыл, что знаю о его нелёгкой судьбе. Интересовался подробностями. Он почему-то вспомнил картину Ярошенко «Всюду жизнь», сказал, что никогда и ни при каких обстоятельствах не следует отчаиваться, что везде можно встретить много интересного и поучительного, надо только меньше сокрушаться о собственной судьбе и жадно наблюдать. Но от рассказа подробностей тюремной и лагерной жизни упорно уклонялся.

Я не чувствовал в нём горячей ненависти к режиму. Он обронил только, что большевики сразу же прекратили диалог и загнали оппонентов в подполье, а это был тупиковый путь. Отсутствие возражающих ведёт к перерождению любой организации. Монолит утрачивает гибкость. А оппоненты становятся противниками. Мне показалось: он искренне сожалеет о том, что социалисты различных толков стали тогда врагами. Тогдашнее умонастроение левой интеллигенции сам я воспринимал, по-видимому, весьма упрощённо. Спросил его о слухах по поводу обобществления молодых женщин в Саратове 1918-го. Он рассмеялся, заметив, что это была пародия анархистов на архиреволюционные загибы местных большевиков, которые в ту пору были гораздо левее и куда ретивее центральной власти в своём стремлении к немедленной социализации всего и вся.

Заинтересовался Гольц моей фамилией. Объяснил ему, что одного из моих предков прятали от угона в кантонисты, а потому и записали на какого-то бездетного Водоноса. Он заметил, что немногие из уцелевших местечковых ребятишек, угнанных на поселения и прошедших затем солдатчину, были стальной гвардией еврейского народа. Конечно те из них, что сохранили свою веру. «Девять забей – десятого представь» – такое назидание всесильного Аракчеева офицерам-воспитателям кантонистов соблюдалось большинством из них неукоснительно, а потому уцелеть могли только мальчишки, очень уж выносливые и твёрдые духом. Они умели постоять за себя. Что-то подобное рассказывал мне в отрочестве и отец.

Почему-то спросил меня о занятиях спортом. Сказал, что не занимаюсь вовсе, разве что много плаваю. «А зимой?» – «Только национальный вид спорта: шахматы». Он рекомендовал лыжные прогулки. Рассуждал о том, что молодым надо путешествовать, не замыкаться в своём кругу, стараться понять, как разнообразна жизнь в других регионах, советовал научиться видеть её во всей полноте и вполне реально, вне официозных и антиофициозных догм. Слова, понятно, были другие, но смысл этот: преодолеть заведомую зашоренность, смотреть непредвзято, видеть динамику процессов, реальные их последствия. А всякая попытка подчинить свой ум любой догме непродуктивна в науке и в жизни.

В третий и последний раз я увидел его почти через год в «Липках». Он сидел с газетой на так называемой «Аллее молодых дарований», рядом с гипсовым Маяковским, всё время поглядывал на часы, явно кого-то поджидая. Поздоровался и подсел к нему. Речь я завёл о неисчерпаемости наших ресурсов и скудости народной жизни. Упирал на то, что ни одна из передовых наций не обладает такими богатствами, а живёт заметно достойнее нашего. Он сказал, что исторический опыт у них иной, и как-то выходило, что опыт этот рассматривался им как важнейший ресурс. Я что-то говорил об отсутствии свобод, сковывающих инициативу, об излишней заогранизованности всего и вся. Он, скептически улыбался, а потом заметил, что организационная суета, которой действительно много, – только имитация организаторских усилий, не более того.

Больше я его как будто не встречал. Во всяком случае, не помню. Куда он исчез, я не спрашивал. Потом ушёл из жизни и Саша Хайков. И много лет спустя какая-то его знакомая или подруга, с которой я был шапочно знаком, а потому даже имени её не вспомню (вроде Тамара, но не уверен), сказала мне при случайной встрече в филармонии, что старый Гольц, которому уже 90, чувствует себя прилично, и в своей иерусалимской квартире он, не разгибаясь, строчит на машинке научные труды и воспоминания. А потом я о нём надолго забыл.

И вот читаю его мемуары. В них столько для меня интересного. Как жаль, что узнаю об этом с таким запозданием. Прошёл мимо ценнейшего для меня человека. А мог ли не пройти? Не знаю. И знакомство было случайным, и те вопросы, которыми я забросал бы его сейчас, тогда не приходили мне в голову: и разница в возрасте очень уж существенная, да и мера откровенности, доступная ему в те дни в Саратове, была, вероятно, иной, нежели годы спустя в Иерусалиме.

Досадно, что наткнулся на книгу случайно. Могла ведь и вовсе не дойти до нас. Могли не показать именно мне. Я ведь практически и не вспоминал о нём. А ведь вокруг было много людей хорошо знавших и его, и его семью, часто встречавшихся, а то и друживших с ними, его учеников, однокашников его сына. И всё это было рядом, но… Что теперь рассуждать об этом. Ушедшего не вернёшь, а внимательными к окружающим те, кто идут нам на смену, будут, судя по всему, ещё меньше, нежели мы: слишком они озабочены своим личным успехом, желательно бы быстрым и лёгким. В нашем поколении мало у кого была такая нетерпячка и торопливость: и шансов не было, и сам темп жизни был иным, и ментальность, что ни говори, была всё же другая. И всё-таки я его «пропустил»: не сумел узнать из первых рук самое мне тогда интересное: саратовскую духовную атмосферу 1917–1922 годов. Чего немного жаль.

Как уж случилось. И замечательно, что случилось, хотя и запоздало. В чём-то совершенно иначе, чем в конце 1960-х я могу оценить и его рассказ о кантонистах, и повествование о жизни еврейской общины в Саратове, и участие последнего меньшевика в освободительном движении, и гулаговскую прерывистую эпопею, и научно-педагогическую его деятельность, и уникальность всей его судьбы. Более всего поразила меня спокойная, здраво-рассудительная интонация всего текста, даже самых трагических его страниц. Рассказ он вёл без оголтелой обличительности и надрыва.

Конечно, Гольцу удивительно повезло: и несокрушимое здоровье, и крепкая закалка, и душевная стойкость, и мощный интеллект, и готовность к обдуманному риску, и привычка трезво оценивать эпоху, ситуацию, окружающих, и умение ладить с людьми, и врождённая предрасположенность к самозабвенному труду, и надёжная верность близких, а главное – потрясающий оптимизм, стремление в любых условиях что-то познавать и чему-то научаться, ну и, конечно же, невероятная удачливость, во многом предопределённая свойствами его открытой и смелой натуры. Поэтому, после всех своих «ходок» и «отсидок», он не только сохранился как личность, но и всё время обогащался духовно. А ко времени «большого террора» он был уже опытным сидельцем.

Какая жалость, что я «проворонил» Гольца, не получив от него того заряда уверенной жизнестойкости и неиссякаемого жизнелюбия, которого так не хватает почти всем нам.

 

СПРАВКА:

Гольц Илья Соломонович 

Дата рождения: 1896

Место рождения: г. Саратов.

Национальность: еврей.

Образование: высшее.

Профессия / место работы: ОКРПЛАН, консультант-экономист.

Дата ареста: 23 июля 1925

Приговор: 3 года ИТЛ.

Дата реабилитации: 9 сентября 1998

Реабилитирующий орган: прокуратура г. Санкт-Петербурга.

 

ИЛЬЯ ГОЛЬЦ: «ФЕВРАЛЬСКАЯ ВЕСНА»

 

Февральская революция была подлинной демократической революци​ей. Не говоря уже о том, что она была бескровной, так как была поддер​жана подавляющим большинством народа – рабочим классом, крестьян​ством и армией, то есть тем же крестьянством в солдатских шинелях. Она была поддержана и буржуазными партиями России: лидером буржуазно-​помещичьей партии в Государственной думе Родзянко, а также лидером либерально-буржуазной партии (кадетов), во главе с профессором Милю​ковым, вошедшим в качестве министра иностранных дел в первый состав Временного правительства.

В такой политической обстановке в стране возникло какое-то всеоб​щее чувство благодушия и беспечности в отношении возможных опасностей со стороны противников и врагов победившей революции. Хотя уже в первые месяцы после Февральской революции начали явно давать о се​бе знать сначала силы открытой контрреволюции, а после приезда Ленина в Россию в апреле 1917 года и со стороны большевиков, которые повели злобную атаку на Временное правительство и на социалистические партии, поддерживающие его – эсеров и меньшевиков.

И в связи с этим я хорошо помню робко прозвучавшие голоса в наших партиях о необходимости создания какого-то полицейского органа: против черносотенных сил, распространявших среди тёмного люда всевозможные провокационные слухи, в том числе и антисемитского характера; а также и против большевистских пропагандистов, которые во множестве действо​вали среди солдат на вокзалах и в казармах, в госпиталях среди раненых. Причём, по сообщениям очевидцев, большевистская пропаганда но​сила вполне ясный, целенаправленный характер – на разложение армии.

Но, когда начали появляться предложения о необходимости принятия каких-то конкретных мер для обуздания большевистских провокаторов, они были решительно отклонены в нашем губернском комитете партии. Таково же было мнение и в губернском комитете эсеров. Но решающим в этом всероссийском вопросе было, конечно, мнение центральных комите​тов эсеров и меньшевиков, а, следовательно – и Временного правитель​ства, которые были против создания политической полиции. Аргументы против создания такой полиции имели принципиальный характер. Дес​кать, Февральская демократическая революция не может с первых же сво​их шагов попрать основные демократические принципы свободы личности, создавая тайную политическую полицию (наподобие только что разогнанной царской охранки), с неизбежными при этом сетью провокаторов, тайных агентов, и превентивными арестами.

И надо признать, что в той объективной политической ситуации в стра​не, если бы даже и последовало такое решение Временного правительст​ва, то оно было бы встречено огромным возмущением подавляющей час​ти народа. Беспочвенно сегодня гадать, что было бы, если бы... Но, факт остаётся фактом, что Временное правительство не создало подобия ЧК-ГПУ-КГБ, и большевики это великолепным образом использовали в сво​ей борьбе против правительства и против социалистических партий, под​держивающих его. И здесь “старушка-история” может, конечно, только ехидно хихикать.

 

ОСВОБОЖДЕНИЕ ИЗ ТЮРЕМ ПОЛИТЗАКЛЮЧЁННЫХ

С первых же дней Февральской революции сначала Саратовский рево​люционный комитет, а затем Совет депутатов организовал добровольче​ские вооружённые дружины из рабочих и служащих, которые днём и но​чью патрулировали по всему городу. Особенное внимание с первого же дня революции было обращено на охрану четырёх тюрем, имевшихся то​гда в городе, чтобы предотвратить побег из них уголовников. До этого в тюрьмы были направлены представители революционного Совета, а потом и депутаты Совета для проведения бесед с тюремной администраци​ей и охранниками, чтобы они оставались на своих постах, гарантируя им личную безопасность со стороны новых, революционных властей.

И первым заданием, которое я получил от Совета рабочих депутатов, связано было с обследованием саратовских тюрем в составе созданной для этой цели специальной комиссии. Задачей этой комиссии было выяв​ление и освобождение из саратовских тюрем всех политических заклю​чённых. Наша комиссия, состоящая из депутатов от всех фракций Совета, начала обследование с саратовского каторжного централа, в котором со​держались (это было известно) наряду с уголовниками и политические каторжане. Эта двухэтажная тюрьма была расположена в самом центре города, недалеко от университета, на Московской улице. Со стороны улицы тюрьма огорожена очень высокой каменной стеной. Прохожие, проходившие по широкому тротуару в десятке метров от тюрьмы, и не представляли себе, что они находятся рядом с одним из зверских каторжных централов европейской части России.

Мы подошли к воротам тюрьмы. В мощных железных воротах откры​лось окошечко. Вмиг охранник как-то настороженно осмотрел нас. И без всяких рассуждений принял от нас мандат Совета депутатов и сказал, что немедленно направит его господину начальнику тюрьмы. Через несколько минут тот явился и очень вежливо, как будто давно ожидал такую комис​сию, впустил нас во двор тюрьмы, и мы вместе с ним направились, преж​де всего, в канцелярию. Там уже находились и несколько офицеров из тюремной администрации, которые, надо признать, были весьма распо​ложены к нам. В представленном нами мандате были ясно указаны цели нашего посещения тюрьмы. Поэтому начальник тюрьмы тут же приказал одному из офицеров представить нам список находящихся в тюрьме по​литических каторжан. И это было немедленно исполнено. Мы попросили офицера, чтобы он отметил против фамилии каждого номер камеры, в которой он сидит. Офицер, немного поразмыслив и дополнительно спра​вившись в какой-то книге, проделал и эту операцию. Из состоявшейся тут же беседы с тюремной администрацией выяснилось, что в тюрьме было более 40 политических заключённых, и все они находятся на верхнем эта​же тюрьмы, в одиночках. В нижнем этаже в общих камерах сидели катор​жане-уголовники, осуждённые главным образом за убийства.

И вот, мы все вместе: комиссия Совета депутатов, начальник тюрьмы и его свита, поднялись на второй этаж; офицер приказал дежурному от​крыть все двери одиночек. И постепенно, вслед за звоном ключей и скре​жетом открывающихся железных дверей, в коридор начали выходить из камер заключённые. Это было зрелище, которого я не мог забыть всю жизнь. Перед нами появились истощённые фигуры: одни выбегали, дру​гие медленно выходили из камер. Но все были в одинаково радостном возбуждении. Они уже, конечно, всё знали (по внутренним тюремным “ка​налам”) о происшедшей в стране революции. И, конечно же, психологиче​ски уже были подготовлены к освобождению. Но, несмотря на всё это, ка​ждый из них, и каждый из нас были охвачены такими чувствами, которые могут быть понятыми только товарищами, встречающимися в подобных условиях. Выходящие друг за другом из одиночек люди подходили к нам, обнимали, пожимали руки. Мы тут же, не обращая внимания на стоявших немного в стороне начальника тюрьмы и его офицеров, объявили, чтобы они собрали свои личные вещи и подготовились покинуть тюрьму. Тем временем один из нас позвонил по телефону в Совет и сообщил о коли​честве освобождённых и попросил немедленно прислать в тюрьму все имеющиеся под рукой экипажи и фаэтоны для “эвакуации” освобождённых.

После такой радостной встречи один из освобождённых сообщил нам, что в одной из одиночек находится больной, который не в состоянии вый​ти в коридор. Мы, естественно, кинулись туда и увидели лежащего на койке каторжанина. Подошедший начальник тюрьмы негромко пояснил нам, что он болен туберкулёзом. Мы подошли к нему, поочерёдно жали ему руку, объяснили, кто мы и зачем явились. Он слабо отвечал на рукопо​жатия, его чёрные горящие глаза глядели на нас, и тихое “товарищи” – гово​рило более тысячи слов. Это был грузинский меньшевик (фамилии его я не запомнил), которого привезли для отбывания каторги в саратовский цен​трал в 1912 году. Но мы с горечью понимали, что это был не жилец и не испытать ему уже радости свободы.

Уточнив список каторжан, мне как самому молодому поручили на тю​ремном экипаже мчаться в Совет для формального санкционирования процедуры освобождения. Кто-то (именно “кто-то”) из находившихся в это время в Совете депутатов прихлопнул на списке печать Совета, подмахнул неразборчивую подпись и я помчался обратно. Возвратившись в тюрьму, я увидел во дворе толпившихся со своими скромными пожитками и свёртками книг освобождённых и санитарные носилки с лежащим на них больным товарищем. Здесь же было решено всех освобождённых, за ис​ключением больного, везти в здание Совета, то есть в бывший дворец губернатора, там, дескать, на всех места хватит, а больного, опять-таки при моём сопровождении, отправить в туберкулёзное отделение город​ской больницы. Что я и сделал. Но недолго пришлось прожить под солн​цем свободной России нашему товарищу-грузину. Дней через пять после помещения в больницу он скончался. И похороны его были впечатляю​щими и грандиозными. Они превратились в первую у нас в Саратове по​сле революции мощную политическую демонстрацию против свергнутого царского режима. В похоронах участвовали десятки тысяч людей. Над толпами медленно шествовавших за гробом людей реяли красные знамё​на и транспаранты. Под звуки революционного траурного марша, испол​няемого военным оркестром, и известной в те времена песни “Мы жерт​вою пали в борьбе роковой” мы похоронили этого товарища на саратов​ском кладбище вдали от его родной солнечной Грузии.